Неточные совпадения
— Потому что Алексей,
я говорю
про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы
мне.
Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он
сам не
знает, как он добр. Ах! Боже мой, какая тоска! Дайте
мне поскорей воды! Ах,
это ей, девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну,
я согласна,
это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.
—
Я помню
про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но
я сама не
знаю, чем
я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве
это возможно? Скажите же, разве
это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Ну,
про это единомыслие еще другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у
меня зятек, Степан Аркадьич, вы его
знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то,
я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли,
это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что
самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
Она пишет детскую книгу и никому не говорит
про это, но
мне читала, и
я давал рукопись Воркуеву…
знаешь,
этот издатель… и
сам он писатель, кажется.
Раскольников сел, дрожь его проходила, и жар выступал во всем теле. В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его слову, хотя ощущал какую-то странную наклонность поверить. Неожиданные слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же
это, он, стало быть,
знает про квартиру-то? — подумалось ему вдруг, — и
сам же
мне и рассказывает!»
— В вояж? Ах да!.. в
самом деле,
я вам говорил
про вояж… Ну,
это вопрос обширный… А если б
знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! — прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. —
Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь;
мне невесту сватают.
Мне надо быть на похоронах того
самого раздавленного лошадьми чиновника,
про которого вы… тоже
знаете… — прибавил он, тотчас же рассердившись за
это прибавление, а потом тотчас же еще более раздражившись, —
мне это все надоело-с, слышите ли, и давно уже…
я отчасти от
этого и болен был… одним словом, — почти вскрикнул он, почувствовав, что фраза о болезни еще более некстати, — одним словом: извольте или спрашивать
меня, или отпустить сейчас же… а если спрашивать, то не иначе как по форме-с!
— Да чего ты так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал;
сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы
я про тебя столько
узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь
я в
эту часть переехал. Ты не
знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы с ним раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
— Вы
про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы
сами сказали, что
я не понимаю их жизни. Да,
я не
знаю этих людей и не понимаю их жизни.
Мне дела нет…
Я решил прождать еще только одну минуту или по возможности даже менее минуты, а там — непременно уйти. Главное,
я был одет весьма прилично: платье и пальто все-таки были новые, а белье совершенно свежее, о чем позаботилась нарочно для
этого случая
сама Марья Ивановна. Но
про этих лакеев
я уже гораздо позже и уже в Петербурге наверно
узнал, что они, чрез приехавшего с Версиловым слугу,
узнали еще накануне, что «придет, дескать, такой-то, побочный брат и студент».
Про это я теперь
знаю наверное.
И так как он решительно ничего не
знал про коммунистическое учение, да и
самое слово в первый раз услыхал, то
я тут же стал ему излагать все, что
знал на
эту тему.
Я тогда бросил все, и
знай, мой милый, что
я тогда разженился с твоей мамой и ей
сам заявил
про это.
— Откуда вы
знаете, что
я брал? — ужасно удивился
я. — Неужто ж он
про это вам
сам сказал?
Это ты хорошо сейчас сказал
про капитал; но видишь, Ламберт, ты не
знаешь высшего света: у них все
это на
самых патриархальных, родовых, так сказать, отношениях, так что теперь, пока она еще не
знает моих способностей и до чего
я в жизни могу достигнуть — ей все-таки теперь будет стыдно.
—
Это ты
про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе
эту же выходку, указывая на
меня пальцем, при матери.
Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не
знаешь ровно ничего. Не
знаешь и того, насколько в
этой истории
сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со
мною не было; и если
я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно;
это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
Мало того: Лиза уверяет о какой-то развязке «вечной истории» и о том, что у мамы о нем имеются некоторые сведения, и уже позднейшие; сверх того, там несомненно
знают и
про письмо Катерины Николаевны (
это я сам приметил) и все-таки не верят его «воскресению в новую жизнь», хотя и выслушали
меня внимательно.
Как ты странно сказал
про пистолет, Аркадий: ничего тут
этого не надо, и
я знаю сама, что будет.
— Нет, видите, Долгорукий,
я перед всеми дерзок и начну теперь кутить.
Мне скоро сошьют шубу еще лучше, и
я буду на рысаках ездить. Но
я буду
знать про себя, что
я все-таки у вас не сел, потому что
сам себя так осудил, потому что перед вами низок.
Это все-таки
мне будет приятно припомнить, когда
я буду бесчестно кутить. Прощайте, ну, прощайте. И руки вам не даю; ведь Альфонсинка же не берет моей руки. И, пожалуйста, не догоняйте
меня, да и ко
мне не ходите; у нас контракт.
— Кабы умер — так и слава бы Богу! — бросила она
мне с лестницы и ушла.
Это она сказала так
про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в горячке и беспамятстве. «Вечная история! Какая вечная история?» — с вызовом подумал
я, и вот
мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и
самую исповедь. «Они что-то о нем теперь думают дурное — так пусть же
узнают все!» — пролетело в моей голове.
Деньги и теперь еще лежат, ее ожидая, и теперь еще Катерина Николаевна надеется, что она переменит решение; но
этого не случится, и
я знаю про то наверно, потому что
я теперь — один из
самых близких знакомых и друзей Анны Андреевны.
Давеча
я был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель, заговорив об
этом пакете, вдруг
сам — слышите, господа,
сам — заявил
про него в своей речи, именно в том месте, где он указывает на нелепость предположения, что убил Смердяков: „Не было бы
этого пакета, не останься он на полу как улика, унеси его грабитель с собою, то никто бы и не
узнал в целом мире, что был пакет, а в нем деньги, и что, стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
Знайте же, что
я уже имел
эту комбинацию
сам, вот
эту самую,
про которую вы сейчас говорили, прокурор!
И если бы вы только поверили, что между ними теперь происходит, — то
это ужасно,
это,
я вам скажу, надрыв,
это ужасная сказка, которой поверить ни за что нельзя: оба губят себя неизвестно для чего,
сами знают про это и
сами наслаждаются
этим.
— Во-первых,
я и
сам могу понимать, без научения, а во-вторых,
знайте, вот
это же
самое, что
я вам сейчас толковал
про переведенных классиков, говорил вслух всему третьему классу
сам преподаватель Колбасников…
— А что будешь делать с размежеваньем? — отвечал
мне Мардарий Аполлоныч. — У
меня это размежевание вот где сидит. (Он указал на свой затылок.) И никакой пользы
я от
этого размежевания не предвижу. А что
я конопляники у них отнял и сажалки, что ли, там у них не выкопал, — уж
про это, батюшка,
я сам знаю.
Я человек простой, по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.
«Может быть,
это и правда, что ты ничего не скажешь худого, — подумала
про себя красавица, — только
мне чудно… верно,
это лукавый!
Сама, кажется,
знаешь, что не годится так… а силы недостает взять от него руку».
— Видите, Лукьян Тимофеич, тут страшное дело в ошибке.
Этот Фердыщенко…
я бы не желал говорить
про него дурного… но
этот Фердыщенко… то есть, кто
знает, может быть,
это и он!..
Я хочу сказать, что, может быть, он и в
самом деле способнее к тому, чем… чем другой.
—
Я ничего до
этой самой минуты не
знал про эту статью, — заявил Ипполит, —
я не одобряю
эту статью.
— Дома, все, мать, сестры, отец, князь Щ., даже мерзкий ваш Коля! Если прямо не говорят, то так думают.
Я им всем в глаза
это высказала, и матери, и отцу. Maman была больна целый день; а на другой день Александра и папаша сказали
мне, что
я сама не понимаю, что вру и какие слова говорю. А
я им тут прямо отрезала, что
я уже всё понимаю, все слова, что
я уже не маленькая, что
я еще два года назад нарочно два романа Поль де Кока прочла, чтобы
про всё
узнать. Maman, как услышала, чуть в обморок не упала.
Когда все разошлись, Келлер нагнулся к Лебедеву и сообщил ему: «Мы бы с тобой затеяли крик, подрались, осрамились, притянули бы полицию; а он вон друзей себе приобрел новых, да еще каких;
я их
знаю!» Лебедев, который был довольно «готов», вздохнул и произнес: «Утаил от премудрых и разумных и открыл младенцам,
я это говорил еще и прежде
про него, но теперь прибавляю, что и
самого младенца бог сохранил, спас от бездны, он и все святые его!»
— Нет…
Я про одного человека, который не
знает, куда ему с деньгами деваться, а пришел старый приятель, попросил денег на дело, так нет. Ведь не дал… А школьниками вместе учились, на одной парте сидели. А дельце-то какое: повернее в десять раз, чем жилка у Тараса. Одним словом, богачество… Уж
я это самое дело вот как
знаю, потому как еще за казной набил руку на промыслах. Сотню тысяч можно зашибить, ежели с умом…
И он
сам ведь в глубине души
знает про этот профессиональный обман, но — подите же! — все-таки обольщается: «Ах, какой
я красивый мужчина!
— Ну, а
эта госпожа не такого сорта, а
это несчастная жертва, которой, конечно, камень не отказал бы в участии, и
я вас прошу на будущее время, — продолжал Павел несколько уже и строгим голосом, — если вам кто-нибудь что-нибудь скажет
про меня, то прежде, чем
самой страдать и
меня обвинять, расспросите лучше
меня. Угодно ли вам теперь
знать, в чем было вчера дело, или нет?
Юлия в
этом случае никак не могла уже, разумеется, заступиться за Вихрова; она только молчала и с досадою
про себя думала: «Вот человек!
Сам бог
знает какие вещи говорит при
мне, совершенно уж не стесняясь, —
это ничего, а
я прослушала повесть —
это неприлично».
Он говорил
про свой процесс с князем;
этот процесс все еще тянулся, но принимал
самое худое направление для Николая Сергеича.
Я молчал, не
зная, что ему отвечать. Он подозрительно взглянул на
меня.
Это завлекло мое любопытство вполне; уж
я не говорю
про то, что у
меня было свое особенное намерение
узнать ее поближе, — намерение еще с того
самого письма от отца, которое
меня так поразило.
—
Я ведь
знаю очень хорошо, — прибавила она, — князю хочется моих денег.
Про меня они думают, что
я совершенный ребенок, и даже
мне прямо
это говорят.
Я же не думаю
этого.
Я уж не ребенок. Странные они люди:
сами ведь они точно дети; ну, из чего хлопочут?
Мамаша
узнала про это, потому что жильцы стали попрекать, что она нищая, а Бубнова
сама приходила к мамаше и говорила, что лучше б она
меня к ней отпустила, а не просить милостыню.
— А помилуйте-с,
это не
я один
знаю, а все в московском округе
про то
знают, потому что
это дело шло через
самого высокопреосвященного митрополита Филарета.
Сам я как-то не удосужился посетить город Гороховец,
про который
мне это рассказывали и знакомые нижегородцы и приятели москвичи, бывавшие там, но одного взгляда на богатыря Бугрова достаточно было, чтобы поверить, тем более
зная его жизнь, в которой он был не человек, а правило!
— Да Кириллова же, наконец; записка писана к Кириллову за границу… Не
знали, что ли? Ведь что досадно, что вы, может быть, предо
мною только прикидываетесь, а давным-давно уже
сами знаете про эти стихи, и всё! Как же очутились они у вас на столе? Сумели очутиться! За что же вы
меня истязуете, если так?
— Как вы могли, мама, сказать
про скандал? — вспыхнула Лиза. —
Я поехала
сама, с позволения Юлии Михайловны, потому что хотела
узнать историю
этой несчастной, чтобы быть ей полезною.
— Уверяю вас, что
это мама нарочно, — нашла нужным объяснить Шатову Лиза, — она очень хорошо
про Шекспира
знает.
Я ей
сама первый акт «Отелло» читала; но она теперь очень страдает. Мама, слышите, двенадцать часов бьет, вам лекарство принимать пора.
—
Я ничего, ничего не думаю, — заторопился, смеясь, Петр Степанович, — потому что
знаю, вы о своих делах
сами наперед обдумали и что у вас всё придумано.
Я только
про то, что
я серьезно к вашим услугам, всегда и везде и во всяком случае, то есть во всяком, понимаете
это?
— Уж не
знаю, каким
это манером узнали-с, а когда
я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они
меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “
Сами оченно хорошо
про то знаем-с и вам того же
самого желаем-с…”»
—
Это мне неизвестно — как, а — должна
узнать, ежели
сама она честно живет. А ежели
я честно живу, а она согрешит —
я про нее
узнаю…
— Ну, валяй! Сначала — как надо: любезнейшая моя сестрица, здравствуйте на много лет — как надо! Теперь пиши: рубль
я получил, только
этого не надо и благодарю.
Мне ничего не надо, мы живем хорошо, — мы живем вовсе не хорошо, а как собаки, ну, ты
про то не пиши, а пиши — хорошо! Она — маленькая, ей четырнадцать лет всего — зачем ей
знать? Теперь пиши
сам, как тебя учили…
— Господи, — говорит, — как
я боялась, что скажешь ты! Спасибо, — говорит, — тебе, милый, награди тебя пресвятая богородица, а уж с ним, кощеем,
я сама теперь справлюсь, теперь, — говорит, —
я знаю, что понемножку надо давать, а не сразу, —
это она
про мышьячок.
—
Я видел только, дядюшка, что вы ее любите так, как больше любить нельзя: любите и между тем
сами про это не
знаете. Помилуйте! выписываете
меня, хотите женить
меня на ней, единственно для того, чтобы она вам стала племянницей и чтоб иметь ее всегда при себе…
— Нет,
я, видишь, Фома, все
про журналы, — проговорил он с смущением, желая как-нибудь поправиться. — Ты, брат Фома, совершенно был прав, когда, намедни, внушал, что надо подписываться.
Я и
сам думаю, что надо! Гм… что ж, в
самом деле, просвещение распространяют! Не то, какой же будешь сын отечества, если уж на
это не подписаться? не правда ль, Сергей? Гм!.. да!.. вот хоть «Современник»… Но
знаешь, Сережа,
самые сильные науки, по-моему,
это в том толстом журнале, как бишь его? еще в желтой обертке…